«ТОЛЬКО НЕ ВОСПОМИНАНИЯ»

 

 

Так называется одна из статей В. В. Маяковского, написанная им для юбилейного номера «Лефа», посвященного десятилетию Великой Октябрьской революции.

В этой статье он писал, что всякие «вечера воспоминаний» ему «не по душе», что, вместо этих «вечеров», он предпочел бы объявить или «утро предположений», или «полдень оповещений», но... и далее сам не обошелся без воспоминаний.

Без воспоминаний трудно, очевидно, обойтись вообще, а в особенности когда они касаются такой громадины, как Маяков­ский. О нем всякая, даже самая маленькая подробность, не может показаться ненужной.

Я встречался с Владимиром Владимировичем множество раз: и выступая в тех же «торжественных» концертах, в которых высту­пал и он, и бывая у общих знакомых, и, наконец, просто за биллиардом в актерском клубе.

Никакой особой близостью к нему я похвастаться не смею, но относился он ко мне весьма дружелюбно. Для эстрадного фельето­ниста имя Маяковского тогда было неистощимой «злобой дня», и он, зная, что я частенько упоминаю его в своих выступлениях, не в пример многим другим, столь же знаменитым товарищам, не обращал на это ровно никакого внимания и лишь иногда, встречаясь где-нибудь, говорил:

— Питаетесь мной, как червь яблочком...

Осенью, то ли 1928-го, то ли 1929-го года, мне, приехавшему на гастроли в Ленинград, довелось жить с Маяковским в одной гостинице. Общий наш друг режиссер Давид Гутман, проживав­ший в то время тоже в Ленинграде, пригласил и его, и меня, и еще ряд товарищей в гости. Маяковский любил актеров, эстрадников, циркачей (клоуну Виталию Лазаренко он даже кое-что писал для репертуара) и пришел в эту компанию, по-видимому, не без удовольствия.

Из писателей, кроме него, были Л. В. Никулин, Виктор Ардов, Валентин Стенич и кто-то еще.

Мне в те дни посчастливилось, и я приобрел у одного старого библиографа его довольно значительную коллекцию альманахов и сборников 18-го и 19-го столетий.

Альманахи и сборники я всегда собирал с особенной страстью. Для меня эта вновь приобретенная коллекция была уже не первой и отнюдь не последней. Я, что называется, «ершил» экземпляры, добиваясь для своего собрания полноты и лучшего вида. Однако и в этом моем «заходе» были чудесные вещи: комплекты «Северных цветов» Дельвига, «Невского альма­наха» Аладьина, «Полярной звезды» Бестужева и Рылеева, «Мне­мозины» Кюхельбекера и Одоевского, «Для немногих» Жуковского, все литературные сборники Некрасова, редчайшие альманахи поэтов-радищевцев, сожженная царской цензурой «Вятская неза­будка» и множество других, тех самых, о которых когда-то Пушкин сказал, что они— «сделались представителями нашей словесности. По ним со временем станут судить о ее движениях и успехах»15.

За столом разговор некоторое время вертелся вокруг этой моей находки. Единомышленников по книжному собирательству не было ни одного, и все «испытанные остряки», во главе с самим Владимиром Владимировичем, подтрунивали над моей «стра­стишкой», называя меня «старьевщиком», «шурум-бурумщиком» и так далее. Поэт громогласно процитировал самого себя:

«Ненавижу всяческую мертвечину— Обожаю всяческую жизнь!»

Я отбивался, как мог. Зная неравнодушие Маяковского ко всякого рода автоматическим ручкам, я вынул из кармана великолепное перо, подаренное мне ко дню рождения Демьяном Бедным, с выгравированной надписью: «Смирнову-Сокольско­му— от Демьяна».

Маяковский впился в ручку и, явно завидуя, стал внимательно изучать ее механизм. В то время перья эти были большой редкостью.

—   Не завидуйте, Владимир Владимирович,— старался подтру­нить и я,— со временем и вам такую же надпишут!

Последовали ядовитая пауза и ответ Маяковского:

—   А мне кто ж надпишет-то? — Шекспир умер!16. Разошлись по домам. Мне с Маяковским было по дороге, но в

пути он предупредил меня, что идет прямо ко мне.

   Зачем, Владимир Владимирович? Четвертый час ночи!

   А вот, посмотрю, что за дрянь вы там накупили... Зашли в номер. Альманахи и сборники были разложены у меня

корешками вверх на огромном диване, на креслах, на полу.

Маяковский разделся, снял пиджак, выгрузив предварительно из карманов огромное количество папирос, и вплотную подсел к книгам.

—   Не обращайте на меня внимания. Делайте свое дело! Дела у меня не было никакого, и я вскоре просто уснул самым

блаженным образом.

Утром, часов в одиннадцать, моим глазам представилась незабываемая картина. В комнате плавали облака табачного дыма. Порядок, в котором я уложил альманахи и сборники, был полностью нарушен. Видно было, что их перелистали все до единого, а сидящий в той же позе Маяковский, набросав в пепельницу гору окурков, то что называется, «добивал» последние альманахи...

Удивленный до крайности, я подсел к Владимиру Владимиро­вичу и в ту же минуту имел удовольствие убедиться, что его знаменитое «Ненавижу всяческую мертвечину» — к старой русс­кой книге, к ее творцам и создателям, никакого отношения не имеет. Он не только уважал и любил старую книгу, но, что гораздо важнее, хорошо ее знал.

Об имеющихся у меня альманахах и сборниках, об участвовав­ших в них поэтах и писателях он рассказал мне больше, чем знали многие специалисты.

Так, он тут же указал мне на весьма любопытную подробность, что в ряде альманахов, изданных после восстания декабристов (например, «Жасмин и роза» 1830 года), стихи казненного Рыле­ева, несмотря на строжайший запрет цензуры даже упоминать это имя в печати, неуклонно продолжали появляться за его полной подписью. Царская цензура явно «прошляпила», и имя огненного Декабриста продолжало напоминать о себе в некоторых из этих маленьких, очаровательных, с ладонь величиной книжках.

— А ведь многие из альманахов с именем Рылеева,— сказал Маяковский,— выходили после декабрьских событий на правах «сборников песен для народа». Стоило бы на досуге разобрать­ся— случайность ли это?

 Прощаясь, я шутливо спросил:

   А как же, Владимир Владимирович, ваши вчерашние «старьевщик», «шурум-бурумщик»?

Маяковский ответил: — Да ведь я же думал, что у вас, чертей-библиофилов, книги-то неразрезанные!

 Как известно, Маяковскому всю его жизнь пытались поставить на вид его якобы отрицательное отношение к прошлому русской литературы, пренебреженье к классикам.

 Это была неправда, и поэтому Маяковский приходил в ярость. Еще в 1924 году, выступая на диспуте о задачах литературы и драматургии, он говорил:

   «Вот Анатолий Васильевич упрекает в неуважении к пред­кам, а я месяц тому назад, во время работы, когда Брик начал читать «Евгения Онегина», которого я знаю наизусть, не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия:

 

  

Я знаю: жребий мой измерен, Но,

чтоб продлилась жизнь моя, Я

утром должен быть уверен. Что с

вами днем увижусь я»

 

Именно таким я знал Маяковского. И когда любители воспоми­наний приводят известный ответ Маяковского на анкету о Некра­сове, с которой в 1919 году обращался к писателям Корней Чуковский, я не спорю, я просто знаю — в чем дело.

 Напомню, что вопрос был такой: «Не было ли в вашей жизни периода, когда поэзия Некрасова была для вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?»

 Маяковский ответил: «Не сравнивал, по полному неинтересу к двум вышеупомянутым» 18.

Для меня в этом ответе, помимо всем знакомой склонности молодого Маяковского к эпатажу, звучит не нелюбовь его к Пушкину и Лермонтову, а сохранившаяся у него до конца жизни ненависть ко всякого рода анкетам, в том числе, конечно, и к этой.